
Первая санитарная организация появилась в Москве в 1884 году. Сатирический журнал «Будильник» встретил новое учреждение ядовитой заметкой: мол, грязь в городе — исконная, изначальная, копившаяся веками, и кто знает, что с ней сделают слабые руки санитарных врачей. Этой историей открывается диссертация историка медицины и городской среды Анны Мазаник, которая позже выросла в книгу «Дезинфекция Москвы».
Швейцарский врач Фёдор (Фридрих) Эрисман приехал в Россию в 1869 году вслед за женой, Надеждой Сусловой, первой русской женщиной — доктором медицины. Начинал Эрисман офтальмологом (изучал близорукость у гимназистов), затем занялся подвальными жилищами петербургской бедноты и в итоге отправился в Мюнхен, стажироваться у Макса фон Петтенкофера, одного из главных европейских авторитетов в области гигиены.
После Русско-турецкой войны Московское земство пригласило Эрисмана обследовать фабрики губернии. Итогом стали 17 томов статистики, шесть из которых он написал сам. В 1882 году Эрисман начал читать курс гигиены в Московском университете, в 1884-м добился для дисциплины отдельной кафедры, а в 1891-м открыл при университете первый в стране Институт гигиены.
Российская карьера Эрисмана оборвалась в 1895 году, когда он поддержал студенческие протесты и вместе с другими профессорами подписал петицию против вмешательства полиции в дела университета. Министерство народного просвещения эту петицию резко осудило и вынудило Эрисмана покинуть Московский университет. В 1896 году врач вернулся в Швейцарию. Но институт его имени в Москве работает до сих пор — редкий случай, когда след человека в городской инфраструктуре пережил и империю, и советскую власть.
Первая глава книги открывается эпиграфом — «рассказом молодой женщины, вовлечённой в проституцию» из купринской «Ямы» о том, насколько разрушителен сифилис.
Из более чем 800 тысяч призывников, осмотренных в 1878–1880 годах, сифилис нашли лишь у одного из 157 (0,6%). Но Григорий Герценштейн, автор первой в России докторской диссертации о сифилисе, был уверен, что реальная доля зараженных намного выше. Призывников осматривали несколько минут, а болезнь может годами протекать без явных симптомов. Кроме того, из-за стыда ее нередко скрывали даже от врача.
Официальная статистика заведомо не отражала истинных масштабов эпидемии. Сам он называл цифру в 1,9%, а дерматолог и профессор Киевского университета Михаил Стуковенков говорил о пяти миллионах больных среди стомиллионного населения империи.
Новая городская реформа заменила прежний полицейский надзор над проституцией амбулаторной системой. Теперь пациенток принимали женщины-врачи, полицию к процедуре не допускали, гарантировалась относительная анонимность. Мужчин при этом по-прежнему не осматривали — и ответственность, и стигма оставались уделом женщин, работающих в секс-индустрии.
В центре второго сюжета книги — здание городской бойни, построенное в 1886–1888 годах взамен десятков разрозненных частных учреждений для забоя скота, откуда по городу распространялись заболевания. С точки зрения покупателей мяса реформа удалась: вместо кустарного забоя город получил централизованную ветеринарную инспекцию. Власти этим откровенно гордились. Бойню не прятали на окраине как нечто постыдное — путеводители по Москве называли ее «одним из самых замечательных учреждений города» и «грандиозной постройкой по последнему слову науки», а привокзальную площадь рядом так и назвали: Скотопрогонной.
Для рабочих на бойне ввели жесткий контроль. Управляющий говорил прямо: старые частные скотобойни приучили людей к беспорядку и жестокому обращению с животными, а новому «цивилизованному» заведению теперь приходится прививать сотрудникам ту самую санитарную дисциплину, ради которой бойню вообще построили.
На практике это оборачивалось изнурительной работой и непредсказуемыми условиями: в сезон смены длились по 10–12 часов шесть дней в неделю, а зимой, когда скота пригоняли меньше, работников отправляли в неоплачиваемый простой. Зарплата не менялась 17 лет подряд. Рук не хватало, в 1890-е годы на всю бойню приходилось около 20 ветеринаров. Для сравнения: на бойне в Берлине их было больше 300.
Рабочих старались как можно меньше выпускать за территорию. Жилье, столовую и часть досуга устроили прямо на месте, а жить семьей, как инженеры и мастера в соседних корпусах, рабочим бойни не позволялось — в их общежитиях на 300 человек было лишь четыре комнаты для «кратких свиданий с женами». Мазаник подчеркивает: это был продуманный, утвержденный городом проект.
Согласны с подобной логикой были не все: ветеринар бойни Гавриил Гурин спорил с управляющим, полагая, что жестокость к животным связана скорее с организацией труда — беспросветными сменами и спешкой, чем с недостатком дисциплины у рабочих.
Перемены пришли только в 1905 году. В апреле рабочие бойни первыми среди муниципальных служащих Москвы потребовали полноценного годового найма, двух недель оплачиваемого отпуска, улучшенных кухонь и повышения зарплаты. Дума согласилась на все, кроме денег, а вместо прибавки предложила выдать рабочим одежду и сапоги за казенный счет. Как объяснял управляющий, старая одежда была настолько грязной и зловонной, что не позволяла соблюдать гигиену в общежитиях.
Рабочих это не устроило. После нескольких месяцев давления они добились и 15-процентной прибавки, и отпуска, и замены двух 12-часовых смен тремя восьмичасовыми. А вот быта — казарменных комнат и коротких свиданий с женами — забастовка не коснулась, и город все еще держал рабочих под присмотром.
Третий сюжет — строительство канализации, которое растянулось на три десятилетия. Двадцать лет городская комиссия спорила, какую систему выбрать: раздельную, в которой дождевая вода уходит в реку отдельно от нечистот, или общесплавную, в которой все смешивается в одних трубах.
Верный своему учителю Петтенкоферу и его теории о том, что нечистоты нельзя оставлять в земле, потому что именно там образуются опасные миазмы, или «почвенные яды», Эрисман настаивал на общесплавной системе. Но городской глава Николай Алексеев в итоге выбрал более дешевую и быструю в постройке раздельную систему. Именно в это время благодаря работам Луи Пастера и Роберта Коха стало известно, что бактерии распространяются в том числе и в воде, и поэтому сброс в реку не решит проблему.
Спор завершился созданием одной из первых в Европе раздельных канализационных систем. Канализационные воды распределяли по большим сельскохозяйственным участкам, где почва и микроорганизмы постепенно очищали их, а питательные вещества использовались растениями. Только поля принадлежали не городу, а крестьянам двадцати четырех окрестных деревень, — и начались переговоры об отчуждении земли и выплате компенсаций.
Местные власти протестовали, заявляя, что никакие компенсации не заменят крестьянам землю, которая их кормит, и предлагали компромисс: оставить землю в собственности крестьян и разрешить пасти на ней скот. Агроном Василий Вильямс, тот самый, который позже возглавил Тимирязевскую сельскохозяйственную академию и стал одним из главных советских специалистов по земледелию, отвечал на это, что крестьянский выпас и покос слишком «устарели» и попросту разрушат всю систему очистки стоков, поэтому крестьян к полям орошения лучше вообще не подпускать.
Все закончилось тем, что землю у крестьян отобрали, представив это как благо для них самих — способ привнести «прогресс» и «разум» в их «отсталый» уклад. Компенсации выплатили, но они не покрывали все потребности семей, оставшихся без земли для хозяйствования. Аналогичную логику — приоритет городских нужд над деревенскими — советская власть позже доведет до предела.
К 1914 году московская медицинская инфраструктура выглядела внушительно: 21 больница на восемь тысяч коек, 19 амбулаторий, принимавших около полумиллиона пациентов в год — почти треть населения города, десять родильных домов, водопровод, канализация, санитарная и ветеринарная службы с четырьмя тысячами сотрудников. Смертность снизилась с 33,8 на тысячу жителей в 1872–1881 годах до 25,4 в 1910–1913-м. Детская смертность за тот же период упала с четверти до одной шестой. Резко сократились случаи заболевания тифом, оспой и дифтерией.
Мазаник не спешит объяснять улучшение показателей одной лишь санитарной реформой. Она напоминает о тезисе историка медицины Томаса Мак-Кьюна, который связывал падение смертности в Англии XIX века скорее с улучшением питания, чем с санитарными мерами, и признает: отделить вклад гигиены можно было бы только особым демографическим исследованием, которого пока никто не проводил. При этом смертность в Москве накануне Первой мировой войны оставалась заметно выше, чем в западноевропейских столицах, и снижалась медленнее.
«Кампания оздоровления», как ее называла московская элита тех времен, совмещала заботу о горожанах с попыткой приучить их к новым нормам поведения. Мазаник показывает, что обе задачи муниципалитет решал лишь частично — просто потому, что ему не хватало ни денег, ни полномочий.
Городская дума не могла обязать домовладельцев подключаться к канализации. Не могла закрыть ночлежки, печально известные скученностью и вспышками инфекций, — на прошение об этом Министерство внутренних дел ответило отказом. Не могла ввести осмотр мужчин на венерические болезни. Городские налоговые сборы на душу населения были в три-четыре раза ниже, чем в сопоставимых европейских городах, а один участковый санитарный врач накануне войны обслуживал территорию с населением в 70 тысяч человек.
Слежка и дисциплина работали только там, где город действительно имел рычаг воздействия, — прежде всего на бойне, быт наемных рабочих на которой был устроен по казарменному принципу. Основная масса горожан, заключает Мазаник, в повседневной жизни ускользала от санитарного надзора и обращалась к нему лишь по собственной инициативе, когда возникала нужда.
Исследование построено почти исключительно на источниках элит: врачей, гласных Думы, губернской администрации. Как реформу воспринимали женщины, вовлеченные в проституцию, рабочие бойни или жители, которых заставляли или, наоборот, не пускали подключаться к канализации, автор рассказывает немного и прямо оговаривается: голоса подопечных реформы остались за пределами работы реформы.
Слабость «рук санитарных врачей», о которой иронизировал журнал «Будильник», в работе Мазаник получает развернутое объяснение. Городская власть при всех своих амбициях располагала слишком скромными деньгами и полномочиями, чтобы довести реформу до конца: обязать каждого домовладельца, закрыть каждую ночлежку, осмотреть каждого мужчину.
Поэтому дисциплина получилась выборочной: там, где у города было реальное средство принуждения, она работала в полную силу, а там, где такого средства не было, то есть в повседневной жизни большинства москвичей, она оставалась в основном на бумаге. Больше всего пострадали незащищенные категорий людей.
В проституции формально новая система была гуманнее предыдущей, но вся ответственность за распространение сифилиса по-прежнему возлагалась исключительно на женщин. Для потребителей мяса бойня стала большим благом, но рабочие трудились в условиях беспрецедентного давления и контроля. Крестьяне двадцати четырех деревень лишились земли, потому что традиционное хозяйство «устарело». Жители бедных районов Москвы были объектом постоянных разговоров о необходимости перевоспитания, но далеко не всегда их условия действительно стремились улучшить.
Мазаник избегает и парадного оправдания реформы, и ее огульного разоблачения — она просто показывает, что кампания по очистке города буксовала на каждом шагу. «Цивилизующая миссия» московского здравоохранения, пишет автор в заключительной части своей работы, так и не воспитала дисциплинированного и сознательного горожанина, которого ждали реформаторы, а реальная польза реформы оказалась куда скромнее, чем звучало в думских отчетах. Но система бесплатных больниц и амбулаторий, сама идея всеобщей доступности медицинской помощи пережила и империю, и советскую власть, пришедшую ей на смену, и в конечном счете, действительно, сделала Москву более здоровым городом.
Литература по теме